Беринг взялся за шпингалет ставни. Железо опять было холодным, как раньше, в тишине до возвращения хозяина. Железо сказало ему, что он успокоился. Он отвернулся от тени и отпустил шпингалет. Ставня распахнулась. В логове стало светло. Тень на пороге превратилась в Собачьего Короля, который вскинул руку, словно заслоняясь от света. Потом тяжелая ставня грохнула по стене.

— Ничего я не ищу. И ничего не крал. Ставня. Она была открыта. И хлопала от ветра. Вы забыли запереть ее перед уходом. Грохот было слыхать аж в лодочном сарае. Я ходил туда за напильником, услыхал грохот и сперва было подумал: вор! — но сразу же вспомнил про собак. Собаки наверняка бы его сцапали. А оказалось, ставня тут громыхает. Ну я ее и закрыл.

С какой легкостью слова, лживые слова слетали с губ. Он врал, хотя понятия не имел, как долго Собачий Король простоял в дверях, наблюдая за ним. Может, Амбрас видел, как он выдвигал ящички птичьего шкафа, как разглядывал гнездышки с камнями? А может, видел и как он поднял фотографию незнакомки и положил ее на прежнее место, присыпав песком и побелкой?

Беринг не задумывался об этом. Просто говорил . Врал. Рассказывал, что собаки чуть не бросились на него, когда он открывал дверь музыкального салона, хвалил их бдительность, а потом добавил:

— Мне что, в другой раз дожидаться, чтоб ветер все тут переколотил?

Он чувствовал себя вполне уверенно. С каждым словом Амбрасова рассказа о хлебокрадах, о «темных» и шеренге узников в снегу его уверенность только росла. Амбрас ему поверит. Собачий Король так глубоко увяз в своих воспоминаниях, что забыл о нынешней реальности, видел только хлебокрада, а ведь Телохранитель искал в давнем музыкальном салоне улики тайной любви.

— Зачем же ты отпустил шпингалет, если только что его закрывал? — сказал Амбрас. — Запри ты наконец эту окаянную ставню.

Пожалуйста, можно и запереть.

— А теперь тащи свой инструмент. Надо ехать...

— Я хотел спросить у вас... Можно? Амбрас молчал.

— Почему вы вернулись?

— За тобой, — сказал Амбрас. — Паром стал на якорь в Ляйсской бухте, мотор скурвился, не тянет.

— Паром? Я... я имею в виду не сейчас, не сегодня. Я хотел спросить... почему вы вернулись сюда . На озеро, в Моор. В каменоломню.

Беринг уже было решил, что чувство уверенности обмануло его, испугался, что зашел-таки слишком далеко, и вместо ответа ждал грубого окрика, но Амбрас после долгого молчания вдруг наклонился к одной из собак, взял в руки ее морду, приподнял пальцами губы, будто проверяя клыки, а потом сказал, больше собаке, чем Телохранителю:

— Вернулся обратно , в каменоломню? Я не возвращался. Я был в этой каменоломне, когда в первые годы стелламуровского режима скитался среди развалин Вены, или Дрездена, или какого-нибудь еще до основания разрушенного города. Я был в этой каменоломне, стоило мне хотя бы просто услышать лязг молотов и долот или просто увидеть, как кто-то идет по лестнице с грузом на спине — хотя бы с рюкзаком картошки. Я не возвращался. Я никогда отсюда не уезжал.

Амбрас отпустил собаку, выпрямился и невидящим взглядом посмотрел Берингу в глаза — Телохранитель без труда выдержал этот взгляд.

— Ну, давай. Тащи инструмент. Паром снесло в бухту чуть не с середины озера. Машина только плюется да чадит и не тянет даже против самого слабенького течения. Паромщик понять не может, в чем дело.

— А вы? Вы-то как добрались до берега?

— Рыбак один подвез. На плоскодонке. Минувшей ночью они взяли в Ляйсской бухте больше рыбы, чем за последние две недели.

Ящик с инструментом казался Берингу в этот день легким, как пушинка, хотя обычно он с трудом дотаскивал его до транспортера в каменоломне, и до машинного отделения «Спящей гречанки», и до дизеля в сарае виллы «Флора». Портрет незнакомой женщины снял с его плеч такую тяжесть, что все ему было сейчас легко. На время он даже про дыру во взгляде забыл. Тем не менее по дороге к лодочному сараю он молчал и, только сделав сотни две гребков, рискнул опять воспользоваться новой, диковинной свободой и продолжить разговор, выходивший за пределы привычных каждодневных вопросов, которые затрагивали лишь внешнюю сторону жизни. Проникнув в «песье логово», он как бы одновременно проник и в сокровенное нутро своего хозяина и теперь вправе двигаться там столь же безнаказанно, как в сумраке музыкального салона. По дороге в Ляйсскую бухту, равно как и во всех прочих совместных поездках на лодке, хозяин и работник сидели спиной друг к другу, каждый сам по себе: Амбрас — на носу, на ящике с рыболовными снастями, устремив взгляд вперед, к Ляйсской бухте, где, еще незримый, стоял в камышах понтон. Беринг горбатился на веслах. Налегая на них, он смотрел назад, на моорский берег, на лодочный сарай, на причальный бон. С каждым гребком оставшиеся там псы делались все меньше и меньше. Разочарованный их лай как бы мало-помалу переходил в далекий, слышный только в коротких паузах между ударами весел хрип чихающего дизеля.

Хозяин и работник не видели друг друга и на протяжении двухсот с лишним гребков ничего друг от друга не слышали. Но когда Беринг наконец высказал вопрос, который до этого часа и по многим поводам произносил только мысленно , ему почудилось, будто собаки застыли и уже не уменьшались, хотя лодка скользила по озеру все дальше.

— Почему, — спросил Беринг в пустоту удаляющегося моорского берега, — почему вас тогда упрятали в лагерь?

Он говорил громко, говорил в плеск весел и волн, которые стихающий ветер швырял в борта. Беринг хотя и не оглянулся на Собачьего Короля, но отчетливо видел его перед собой: Амбрас опустил одну руку в струящуюся назад воду; Телохранитель чувствовал с правого борта легкое противодействие, каким даже столь маленькая лопасть, как ладонь, замедляла ровное скольжение. А вот теперь Амбрас вытаскивает руку из воды — Беринг услышал чмоканье капель, противодействие стало слабее, исчезло совсем.

«Почему вас тогда упрятали в лагерь?» В лагерь. Почему людей вообще хватали в квартирах, комнатах, садах или каких-нибудь уединенных прибежищах в глуши и упрятывали в лагерь? Почему полумертвые от голода строительные отряды поставили возле камнедробилки и в других карьерах ровные ряды бараков, а прямо за ними крематории?

На почти забытых уже викторинах и в часы вопросов и ответов , которые проводились на моорском плацу по случаю каждого стелламуровского праздника, днем раньше и днем позже, офицер информационной службы постоянно талдычил такие вопросы в мегафон и писал их на огромной грифельной доске. За правильный ответ — его тоже надо было отбарабанить в мегафон или написать мелом на доске — любой из участников этих мероприятий мог получить выигрыш: пачку-другую маргарина, пудинг-полуфабрикат или блок сигарет без фильтра. Даже и теперь изрядно поредевшая община каждую пятницу собиралась в моорском секретариате послушать радиопередачу, в которой вперемежку с музыкальными заставками и докладами по военной истории задавали все те же давние вопросы. Тот, кто, черкнув давний ответ на открытке полевой почты, посылал его в адрес этой армейской радиостанции, становился участником лотереи, сулившей мелкие выигрыши и даже поездки в дальние зоны оккупации. Курьер, раз в неделю отвозивший почту из Моора на равнину, был обязан доставлять такие открытки бесплатно.

Беринг тоже, бывало, тайком заполнял для матери такие открытки (отец не должен был об этом знать) и относил их в секретариат; как-то раз он даже выиграл каталог американских лимузинов, а в другой раз — талон на посещение бейсбольного матча в самой большой равнинной казарме. Но отец не допустил, чтобы его сын или вообще кто-то, кем он мог командовать, разъезжал в воинских эшелонах его прежних врагов. Талон по сей день лежал вместо закладки между цветными иллюстрациями и схемами двигателя в том выигранном каталоге — единственной книге, которую Беринг принес из кузницы в Собачий дом.

Почему вас тогда упрятали в лагерь? Здесь, в лодке, посреди озера и в виду Слепого берега, вопрос этот странным образом прозвучал не как в радиовикторине; на вопросы викторины любой из моорцев мог ответить хоть во сне.