Беринг повиновался. Откинулся назад. Закрыл глаза. Дырки в сетчатке. Значит, все-таки дырки. Он чувствовал, как на лбу выступает пот.
Несколько минут слышалось только дыхание санитара да шум дождя. Потом Моррисон опять велел ему смотреть в линзы. На свет.
— Ну вот, — сказал он, и каждое слово Беринг ощутил как холодное дуновение на лбу. — Красные облачка. Отчетливые красные помутнения. Не двигайся. Сиди спокойно.
— Облачка? — сквозь зубы проговорил Беринг. Тяжесть головы, тяжесть мозга, глаз, скул прижимала подбородок к подставке и не давала разжать челюсти. — Какие облачка?
— Грибовидные. Грибовидные облачка, — сказал Моррисон. — Или медузы. Видел, как медуза парит в сумеречной морской пучине?
— Я никогда не был на море.
— Совершенно отчетливо. Прелесть какая. — В голосе Моррисона звучала радость первооткрывателя. — The smokestack phenomenon . Феномен дымовой трубы. Дымное облако... Никогда не был на море? Но японские кадры видел? Грибовидное облако Нагой? Медуза, облачный гриб. Сам выбирай, какое сравнение тебе нравится больше. Отеки твоей сетчатки, пятна в твоих глазах одинаково похожи на то и другое. Форма медузы или гриба — типичный признак.
— Признак чего? Что у меня с глазами? Какая это болезнь? — Беринг невольно выпрямился, а санитар уже не стал возвращать его в скрюченное положение, убрал линзы, встал и выключил лампу. Действие анестетика мало-помалу ослабевало, туманная пелена редела, но лицо Моррисона пока что виделось Берингу светлым овалом с темными пятнами рта и глаз.
— Хочешь знать, что у тебя за болезнь? — сказало расплывчатое лицо. — И спрашиваешь меня? А спрашивать-то надо себя, мой мальчик. На что глядит такой, как ты? Что нейдет у такого, как ты, из головы? Я видел подобные пятна в глазах у пехотинцев и снайперов, у людей, которые малость свихнулись в своих противотанковых рвах либо неделями лежали в засаде за вражескими позициями и перекрестье прицела мерещилось им уже и в бритвенном зеркальце, на собственной физиономии, понимаешь?
Страх, ненависть, железная бдительность — вот что проедает этим людям дырку в глазу, дырки в сетчатке, негерметичные участки, проницаемые точки , сквозь которые просачивается тканевая жидкость и, скапливаясь между оболочками глазного яблока, образует подвижные грибовидные облачка, дырки во взгляде, называй как хочешь, мутные пятна, постепенно сливающиеся и затемняющие обзор.
Но ты-то? Ты-то на что таращишься? Ты ведь не солдат-окопник и не снайпер-одиночка. А? У себя на верхотуре, в Мооре, вы же разве только свеклой да камнями пуляете. На свеклу, что ли, таращишься? Или врага держишь на прицеле рогатки? С невесты глаз не сводишь? Не сходи с ума. Короче, что бы там ни было, бросай ты это дело. Гляди куда-нибудь еще.
— А совсем темно может стать? Что происходит с такими людьми? — Беринг опустил рукав куртки и стер им пот со лба. — Они слепнут?
— Слепнут? Ну что ты. Никто из них не слепнет. Видят темные пятна, выползают из своих укрытий, из окопов и, напуганные темнотой, прибегают сюда. Ко мне. Как ты. А потом сидят там же, где ты сейчас. И смекают, что уцелели, что прежде всего, и пока что, и как-никак уцелели, понимаешь? Тогда они успокаиваются. И что происходит? Облака рассеиваются. Не сразу. Но со временем. В течение недель, иногда месяцев. Муть рассеивается, острота и четкость зрения возрастают, а в итоге на сетчатке остается не более чем два-три легоньких следа страха. Вот и всё. Я был тому свидетель. За три десятка лет лазаретной службы насмотрелся. И с тобой будет так же.
— А теперь? Что мне теперь делать?
— Ничего, — сказал Моррисон. — Ждать.
— Но пятна... Их стало больше.
— Их всегда становится больше. А потом они исчезают.
— А если нет?
— Тогда ты один такой на тысячу, — ответил Моррисон. — Тогда, значит, я ошибся, и ты исключение. И тогда станет темно. Навсегда. И до конца дней ты будешь видеть мир как сквозь зачерненное стекло. Но ты не исключение, мой мальчик. Ты тоже просто один из многих. С такими глазами, как твои, я еще ни разу не ошибался. Делай что хочешь. Клади на глаза цветки морозника или глотай по утрам горсть таблеток, бегай в полнолуние по кругу или выкопай яму и сто раз произнеси туда название своей болезни. Все, что тебе нужно, — это время. Ты должен только ждать...
— А название? Ну, чтоб в яму... Сто раз какое название?
— Гриб, или медуза. По-латыни или по-японски. Выбирай: Chorioretinitis centralis serosa, если у тебя хорошая память. А если у тебя и память дырявая, вспомни японского врача, по имени Китахара. Он описал эти симптомы задолго до твоего рождения. Выпей рюмочку за его здоровье, успокойся, а пятна свои называй просто Китахара , мой мальчик. Болезнь Китахары .
ГЛАВА 28
Птица в огне
Беринг мчался под дождем. Несся, как вихрь, по дороге, мимо бараков Большого лазарета, мимо пустых каталок и инвалидных колясок, забытых на улице в потоках ливня, и нет-нет да и подпрыгивал на бегу, будто хотел взлететь или дотянуться до ветки, что качается над головой, до плода. Но там, куда тянулись его руки, не было ни веток, ни плодов, только темное, шумящее небо.
Беринг мчался, и с каждым шагом, с каждым ударом пульса сердце качало по жилам окрашенную кровь, загоняло крохотные цветные частички в глаза, еще не вполне отошедшие от моррисоновского наркотика. Желтокожий, весь, до кончиков пальцев, выкрашенный контрастным веществом, мчался он по дороге и видел ее перед собой, как никогда, расплывчато и неясно, а все ж таки не мог удержаться от смеха. Его разбирал смех. Он был счастлив.
Болезнь Китахары. От этой японской болезни он не ослепнет. Не ослепнет! Док Моррисон обещал. Дыры в его мире исчезнут. Надо только ждать. Запастись терпением. И облака, затемняющие поле зрения, посветлеют и исчезнут, словно высушенные искусственным солнцем Нагой. Время. Ему нужно только время. Помутнение взгляда преходяще, как этот утренний ливень, чьи водопады промочили его до самой желтой кожи. Все посветлеет. Могут пройти недели. В худшем случае месяцы. Но он не исключение. Он — один из многих. Док Моррисон обещал.
Беринг мчался. Только когда одышка заставила его мало-помалу замедлить бег и остановиться, он понял, что бежал не в ту сторону. Он хотел выбраться из лазарета. В Бранд. На волю. Но из потоков дождя перед ним возникли не ворота, а метровой высоты указатель, где стояла всего одна цифра — 4. Четвертый блок. Будущее Моора. Ошалев от счастья, он ошибся направлением. Выскочил из барака для слепых и побежал по той дороге, по которой шел вчера с отцом и которая предстояла всем моорским; камнеломы, солевары, углежоги и свекловоды приозерья — все они, думая, что дорога ведет их на волю, к богатствам равнины, попадут в четвертый блок Большого лазарета.
А эта вот черная, зловещая глыба под дождем — не иначе как барак, где в начале длинного ряда железных коек лежит под армейскими одеялами его отец? Накануне вечером в темноте этой палаты было прохладно, прохладнее, чем снаружи, под ночным небом, и темнота пахла мастикой, инсектицидом и дезинфекцией. Нет, неохота ему опять идти в эту палату. И сейчас, и вообще. Вояка находится под опекой Армии. А Беринг — на пути к свободе. Все еще тяжело дыша, он уже хотел повернуть и опять вдруг невольно рассмеялся: вслепую — и не в ту сторону.
Медленно поворачивая обратно, он краем глаза словно бы заметил движение в одном из окон барака, тень за пеленой дождя. За испещренным путаными струйками стеклом стоял старик. Вояка. Отец. Закутавшись в одеяла, стоял у окна. И поднял руку. Помахал. В руке у него был платок или какой-то светлый лоскут, и он размахивал им, медленно выписывал широкие дуги, словно стоял у корабельных поручней и махал удаляющейся, тонущей земле.
Но нет. Никто там не стоял. Просто на сквозняке парусила штора, рваное жалюзи. Беринг смахнул с ресниц капли дождя. Окно было темным и пустым. Он отвернулся. И опять побежал. Но больше не подпрыгивал и не тянулся к незримым веткам и плодам — только мчался, бежал прочь.