Он закрыл глаза, но тотчас же опять открыл, потому что стоило опустить веки — и весь исчезнувший из виду мир закружился вокруг него. Он был пьян. Тьма вертелась таким бешеным вихрем, что ему стало плохо.
— Смирно! — передразнил он голос, слышанный где-то во дворах Большого лазарета, быстро открыл глаза и усиленно сосредоточился на собственном языке, чтобы он не заплетался; губы от этого стали совсем узкими, не рот, а клюв. — Внимание! Глаза-а о-от-крыть!
Он хихикнул. Лежал на влажной земле и от изнеможения даже заснуть не мог. Но когда коловращение мира и дурнота отступили, внезапно опять, как судорога, навалилась ярость, которая завладела им тогда, у проходной лазарета, и снова погнала в ночь.
Четвертый блок! Может, в этом блоке стоят красивые равнинные гостиницы, о которых мечтали моорские, раскапывая руины «Бельвю» в поисках глазурованных изразцов и других еще пригодных стройматериалов? В этом полном огней городе Беринг ежеминутно натыкался на новшества, о которых эти болваны в Мооре и Хааге понятия не имели. Лили! Лили, конечно. Она все знала. Сдала двух полуслепых придурков в Большой лазарет и отбыла в какой-то из этих многоэтажных домов, сияющих будто маяки, — и ведь каждый из них проливал в ночь куда больше света, чем весь Моор.
Лили. Может, она ночевала в четвертом блоке? Как быстро она исчезла из проходной. Завтра утром вернусь. Лили. Она все это знала. Всегда знала, что эта дерьмовая болтовня об искуплении, осознании и памяти — огромная ложь. Никогда не забудем. На наших полях произрастает грядущее. Все ложь.
Автомобили, рельсы, взлетные полосы! Линии высокого напряжения, универсальные магазины! Мусорные баки, полные деликатесов, целые котлы пунша — и столько мяса, что на нем уличные кабыздохи и те отжирались; это было искупление , это была кара, которую великий мироносец назначил равнине? Это была кара? Да? Дерьмо чертово.
Что же, на равнине не было барачных лагерей? Не было известковых карьеров, забитых трупами? А Бранд, и Халль, и Большая Вена, и всякие другие так называемые зоны восстановления на карте в моорском секретариате не посылали солдат на войну против Стелламура и его союзников? Может, поголовно вся армия стелламуровских врагов состояла только из обитателей десятка продуваемых ветром деревушек в глуши высокогорья, может, только в тамошней глухомани и верили в окончательную победу , верили до тех пор, пока эта армия не была втоптана в землю?
И тогда, наверно, вполне справедливо, что Моор и приозерье все еще искупают свою вину , теперь, через два с половиной десятилетия после войны, все еще искупают вину, меж тем как на равнине устраивают фейерверки и в каждом переулке стоят вереницы лимузинов?
Всё для памятников, всё для поминальных домов и мемориальных досок! — ведь именно так твердили, когда отправляли из моорской каменоломни на равнину исполинские глыбы гранита, в те времена, когда этот гранит еще был безупречно плотным, а не хрупким и пронизанным трещиноватыми жилами. Всё для мира. Всё для великого дела памяти... Дерьмо.
Где же эти мемориальные доски? Памятники? Надписи? Здесь полно кичливых фасадов, на веки вечные одетых до блеска отполированным гранитом, но это уж никак не Храмы памяти , которые превозносил в праздничных речах моорский секретарь, — и там внутри не было ни горящих свечей, ни факелов, ни каменных глыб с выбитыми на них именами, ни мемориальных досок с изречениями мироносца, как в поминальных домах приозерья, там было... черт его знает, что было в этих дворцах — сейфы, товарные склады, казино, армейские бордели и прочая, и прочая.
То, что и здесь нашлась площадь Мира с памятником Стелламуру посредине, в лучшем случае только напоминало, что Верховный судья в своей резиденции на острове Манхэттен день ото дня все глубже погружался в старческий маразм. Никогда не забудем! Этот престарелый болван сидел в инвалидном кресле, дважды в год запинаясь бубнил по бумажке речи, а притом даже собственного имени, наверно, уже не помнил.
— Всё враки! — крикнул Беринг огромному, во всю стену, плакату, на котором виднелась увеличенная до исполинских размеров фигура какого-то киношного героя. — Всё враки!
Пускай моорские и айзенауские кающиеся мажут свои дурацкие физиономии сажей хоть сто раз лишь потому, что какой-нибудь закабаленный Армией секретарь отвалит им за это дополнительные талоны на табак и кофе или мешок бобов, но так или иначе там еще были эти треклятые процессии. И пускай Великая надпись в каменоломне исчезает среди гор щебня, зарастает мхом и постепенно разваливается, но вместе с нею разваливаются «Гранд-отель», «Бельвю», «Стелла Полярис» и все эти виллы и Собачьи дома! Разваливаются! А не встают из руин разукрашенные неоновыми надписями и одетые полированным гранитом, как башни Бранда!
Хорошенькая справедливость: равнина искрится и сияет как сплошной увеселительный парк, а наверху, у моорской пристани и под каменными обрывами Слепого берега, по годовщинам до сих пор поднимают черные флаги и развешивают транспаранты. Никогда не забудем. Не убивай. Браво! Олухи из общин кающихся еще и потом часами талдычат такие заповеди и таскают на вышитых транспарантах по полям, а по фасадам Бранда рекой течет световая реклама. В Мооре стоят развалины. В Бранде — универсальные магазины. Великий искупительный спектакль мироносца Стелламура, как видно, разыгрывается лишь там, где иных событий разыгрывается не больно-то много и никакой выгоды не извлечешь. Многая лета Верховному судье Стелламуру!
— Пшел отсюда, кабыздох! — гаркнул Беринг, треснув кулаком по морде кудлатого терьера, который хотел облизать ему лицо. Собачонка с визгом убежала в ночь.
Где-то в этом мраке, высоко-высоко в Каменном Море, лежал Моор, усталый, утонувший в прошлом, а Бранд между тем купался в электрическом сиянии прекрасного будущего.
А будущее Моора? Скоро и Моор вспыхнет огнями — молниями дульного пламени, разрывами гранат, столбами огня... Четвертый блок. Район цели Моор. Стратегический плацдарм Моор. Это было будущее. Артиллерийскими снарядами — по руинам «Гранд-отеля». Ракетами — по «Бельвю». Бомбами — по водолечебнице, по метеобашне, по вилле «Флора»... Будущее Моора и всех глухих приозерных деревушек походило только на ночь той бомбежки, которая у него, работника в Собачьем доме, значилась в пропуске как дата рождения. Будущим Моора было прошлое.
Никогда не забудем.
Всё забудем.
Он спит, что ли?
И просто видит свое изнеможение во сне? И ярость тоже?
Беринг не пошевелился, когда по окончании последнего сеанса в кинодворце зрители, смеясь, долго через него перешагивали. Ему снились собаки. Снилось, как стая Собачьего Короля набрасывается на жратву, которую он из вечера в вечер швырял половником в миски. Он лежал на влажной земле и как раз швырял в эти миски последнюю порцию, когда побитый терьер снова, припадая к земле, осторожно, подкрался из темноты и медленно вытянул у него из той руки, в которой был зажат половник, пластиковый пакет с объедками.
Собака чуяла, что противник крепко спит, и не убежала с добычей, а разорвала пакет рядышком с ударившим ее кулаком и жадно заглотала куски бутербродов, сардельки, соленое печенье и даже сушеные груши, подобранные Берингом с праздничных столов победителей.
Ограбленный проснулся, когда уже серел рассвет, проснулся от резкого пинка и увидел прямо перед собой черные шнурованные ботинки, а потом, высоко над этим кожаным блеском, темные на фоне светлеющего неба, — два лица, глядящие вниз, на него.
Военная полиция.
— Документы! — приказало первое лицо.
— Ты откуда? — спросило второе.
— Откуда... Я? — Пронзительная головная боль вернула Берингу память о том, где он находится. Он повернулся на бок, громко зевнул, потянулся, как собака, — и получил новый пинок в спину.
— Вставай!
Одежда у него промокла от росы. Злой, скрюченный от ночных неудобств, стоял он перед солдатами, потирая спину, и вдруг заметил обрывки пакета с едой.